Мне под маскою рыцарь с коня не грозил,
Молча старое сердце мне Черный пронзил,
И пробрызнула кровь моя алым фонтаном,
И в лучах по цветам разошлася туманом.
Веки сжала мне тень, губы ужас разжал,
И по сердцу последний испуг пробежал.
Черный всадник на след свой немедля вернулся,
Слез с коня и до трупа рукою коснулся.
Он, железный свой перст в мою рану вложив,
Жестким голосом так мне сказал «Будешь жив»
И под пальцем перчатки целителя твердым
Пробуждается сердце и чистым и гордым.
Дивным жаром объяло меня бытие,
И забилось, как в юности, сердце мое.
Я дрожал от восторга и чада сомнений,
Как бывает с людьми перед чудом видений.
А уж рыцарь поодаль стоял верховой;
Уезжая, он сделал мне знак головой,
И досель его голос в ушах остается:
«Ну, смотри. Исцелить только раз удается».
Игра природы в нем видна,
Язык трибуна с сердцем лани.
Воображенье без желаний
И сновидения без сна.
Под беломраморным обличьем андрогина
Он стал бы радостью, но чьих-то давних грез.
Стихи его горят — на солнце георгина,
Горят, но холодом невыстраданных слез.
В нем Совесть сделалась пророком и поэтом,
И Карамазовы и бесы жили в нем,
Но что для нас теперь сияет мягким светом
То было для него мучительным огнем.
В жидкой заросли парка береза жила,
И черна, и суха, как унылость…
В майский полдень там девушка шляпу сняла,
И коса у нее распустилась.
Ее милый дорезал узорную вязь,
И на ветку березы, смеясь,
Он цветистую шляпу надел.
. . . .
Это май подглядел
И дивился с своей голубой высоты,
Как на мертвой березе и ярки цветы…
. . . . .
И всю ночь там по месяцу дымы вились,
И всю ночь кто-то жалостно чуткий
На скамье там дремал, уходя в котелок.
. . . . .
А к рассвету в молочном тумане повис
На березе искривленно — жуткий
И мучительно-черный стручок,
Чуть пониже растрепанных гнезд,
А длиной — в человеческий рост…
И глядела с сомнением просинь
На родившую позднюю осень.
Там на портретах строги лица,
И тонок там туман седой,
Великолепье небылицы
Там нежно веет резедой.
Там нимфа с таицкой водой,
Водой, которой не разлиться,
Там стала лебедем Фелица
И бронзой Пушкин молодой.
Там воды зыблются светло,
И гордо царствуют березы,
Там были розы, были розы,
Пускай в поток их унесло.
Там все, что навсегда ушло,
Чтоб навевать сиреням грезы.
. . . . .
Скажите: «Царское Село»
И улыбнемся мы сквозь слезы.
Часы не свершили урока,
А маятник точно уснул,
Тогда распахнул я широко
Футляр их — и лиру качнул.
И, грубо лишенная мира,
Которого столько ждала,
Опять по тюрьме своей лира,
Дрожа и шатаясь, пошла.
Но вот уже ходит ровнее,
Вот найден и прежний размах.
. . . . .
О сердце! Когда, леденея,
Ты смертный почувствуешь страх…
Найдется ль рука, чтобы лиру
В тебе так же тихо качнуть,
И миру, желанному миру,
Тебя, мое сердце, вернуть?..
Sunt mihi bis septem
Кто сильнее меня — их и сватай…
Истомились — и все не слились:
Этот сумрак голубоватый
И белесая высь…
Этот мартовский колющий воздух
С зябкой ночью на талом снегу
В еле тронутых зеленью звездах
Я сливаю и слить не могу…
Уж не ты ль и колдуешь, жемчужный,
Ты, кому остальные ненужны,
Их не твой ли развел и ущерб,
На горелом пятне желтосерп,
Ты, скиталец, небес праздносумый
С иронической думой?
То полудня пламень синий,
То рассвета пламень алый,
Я ль устал от четких линий,
Солнце ль самое устало.
Но чрез полог темнолистый
Я дождусь другого солнца
Цвета мальвы золотистой
Или розы и червонца.
Будет взорам так приятно
Утопать в сетях зеленых,
А потом на темных кленах
Зажигать цветные пятна.
Пусть миражного круженья
Через миг погаснут светы…
Пусть я — радость отраженья,
Но не то ль и вы, поэты?
Платки измятые у глаз и губ храня,
Вдова с сиротами в потемках затаилась.
Одна старуха мать у яркого огня: